Брайн Дови: «Девайсы – менее выгодный объект для инвестиций, чем лекарства»

Print 18 Октября 2016
Елена Краузова / Forbes

Есть ли у России шансы на развитие в сфере биотехнологий, как рождаются инновации в биомедицине и как идет разработка средств от рака

Фото DR

Брайн Дови участвовал в развитии 260 биофармацевтических компаний и управляет американским венчурным фондом Domain Associates с капиталом $2,7 млрд. Летом 2016 года он приезжал в Москву на объявление о стратегическом партнерстве с «Новамедикой» – компании, созданной «Роснано», и Domain Associates, а также американской компании Pfizer.  Вместе они планируют построить фармацевтическое проиводство — завод в Калужской области.

Проект с «Новамедикой» — один из немногих для Domain Associates за пределами США, где в последние годы происходит бум инвестиций в биофармацевтику. За первое полугодие объем финансирования проектов в Life Sciences в Америке составил $4,7 млрд — 17% американского венчурного рынка. Для сравнения: в России  в 2015 году размер инвестиций в стартапы в этой сфере не превысил $18,5 млн (по данным РВК и Frost & Sullivan, на Россию приходится менее 0,1% мирового рынка биотехнологий). В России много хороших ученых, сильные кадры в сфере естественных наук, но наукоемкому бизнесу, кроме талантов, нужна инфраструктура. Пока Россия только пытается создавать свои разработки в биофармацевтике, но на мировом уровне возможности не исчерпаны, уверен Дови.

—  С чем связан нынешний бум инвестиций в биомедицинские проекты? И надолго ли он?

— В ближайшие десятилетия инвестбум в Life Sciences продолжится. Перед нами огромные возможности в создании новых фармпрепаратов, для этого мы можем использовать потенциал генетики. Теперь мы умеем находить гены, ответственные за развитие болезней. Так мы точнее определим внутреннюю причину заболевания, белок-мишень — мы воздействуем именно на нее, минимизируя влияние лекарства на другие процессы в организме. В последнее время было много прорывов в описании генов, кодирующих, например, разные типы диабета, многие виды рака, гепатит C. Проблема в том, что подобные заболевания комплексные, затрагивают множественные генетические изменения. Но чем дальше мы продвинемся в генетических исследованиях, тем чаще мы сможем создавать препараты не для уже имеющихся мишеней, а для новых. Например, FDA за 2015 год утвердило 45 новых лекарств. Только 16 из них задействовали новый механизм воздействия (First-in-Class Drugs). Пока нам удалось открыть только около четверти всех возможных терапевтических мишеней, и фармацевтика, хочется верить, сможет быстрее расширять их число за счет генетических подходов.

 — Что эти изменения значат для инвесторов в биотех и разработчиков новых лекарств?

Появляются новые ниши, потому что именно сейчас работа с генетическими данными стала доступнее. Геном человека был практически полностью расшифрован в 2003 году, на это ушло $2 млрд. В тот момент мы изобрели алфавит. До сонетов Шекспира еще было далеко. Затем удешевление расшифровки генетического кода шло настолько быстро, что его темпы стали обгонять темпы падения цен на вычислительные мощности микросхем, описанные законом Мура. Сейчас секвенирование генома обходится в среднем в $1000. Это ускоряет работу исследователей возможных механизмов для новых лекарств. Ученый может взять сотню людей с определенным заболеванием и сотню людей без него, сравнить их генетические данные и выяснить, какой набор генов отвечает за нарушение.  Меняется парадигма создания лекарств — от случайного подбора белков-мишеней и последующей проверке этой «догадки» мы идем к заранее определяемым мишеням. Доказательный подход в биофармацевтике меняется на предсказательный.

— Будущее медикаментов нового поколения связывают в основном именно с противораковыми средствами?

 — Не только. Но, конечно, инновации в противораковой химиотерапии — огромный рынок. Здесь нас ждет, кстати, еще и смена бизнес-моделей. Сейчас фармацевтический бизнес работает так: создается универсальная таблетка, она идет в массовое производство, оттуда —  в полимерных банках развозятся по аптекам. Генетическая терапия работает иначе — она должна учитывать особенности генетических данных каждого человека. Возможно, фармацевтический бизнес из производственного будет постепенно становиться сервисным. Предстоит открыть новые бизнес-модели — скорее всего, компаниям придется учиться работать с образцами раковых опухолей, с логистикой.

 — В среднем на создание лекарства и вывод его на рынок уходит 10-15 лет и почти $5,5 млрд, а до рынка доходит лишь одно из 5000, находившихся в разработке. Готовы ли фармацевтические корпорации инвестировать силы и время в новые препараты?

 — Из стен крупных фармкомпаний никогда не выходили Google или Facebook. Их планы по новым продуктам не заполнены. Они ориентированы больше на продажи дженериков, а не разработку оригинальных препаратов. Особенно эта тенденция усилилась с патентным обвалом  — с конца 2000-х ежегодно десятки лекарств-блокбастеров становятся доступными для копирования. Но венчурным инвесторам такая ситуация только на руку. Мы, занимаясь коммерциализацией новых разработок, по сути, живем обещаниями фармацевтических компаний о приобретении инновационных лекарств. Часто представители big pharma покупают компании, завершившие испытания на животных. Иногда они могут поглотить компанию и после тестов только в лабораторных условиях.

 — Почему  инновации редко рождаются внутри фармкорпораций?

 — Люди в них плохо воспринимают революционные идеи. Крупные игроки не готовы идти на огромные риски. Они если и работают с инновациями, то предпочитают не кардинальные инновации, а улучшения существующего. А для венчурных инвесторов работа с принципиально новыми разработками, которые могут или вырасти в многомиллиардный бизнес, или умереть,  — основа бизнеса.

Пожалуй, все дело в толерантности к ошибкам. Человек внутри крупного фармбизнеса предпочитает вообще никак не ассоциироваться с неудачами, это вредит его карьере. Для людей на венчурном рынке потери, списанные бюджеты — норма. Мы  рассчитываем, что один-два взлетевших проекта окупят расходы десяти неудавшихся. Или, например, в нашей индустрии редко встретишь человека на позиции CEO, который бы не имел бы за плечами неуспехов. Поэтому фармкомпании, скажем, так много занимаются улучшениями лекарств для борьбы с сердечно-сосудистыми заболеваниями. А мы вряд ли возьмемся за такие проекты. Нам интереснее прорывные инновации на только формирующихся рынках — например, средства для иммунотерапии, для лечения психических заболеваний.

 — На каких рынках работают компании в вашем портфеле?

 — Мы решили сфокусироваться на нескольких новых сферах. Один из них — борьба с ожирением и пищевыми зависимостями. Это огромная проблема в США, и она расползается по всему миру. В нашем портфеле есть компания Orexigen. Она разрабатывает препарат, воздействующий на гипоталамус пациентов, подавляя их аппетит. Другая компания, Obalon Therapeutics, работает над внутрижелудочным баллоном, который можно проглотить в виде капсулы, а потом надуть через специальную трубку через рот пациента. Раньше для ввода желудочного баллона нужно было проводить операцию под общим наркозом. Обе компании получили одобрение от EMEA (Европейское агентство лекарственных средств. — Forbes), но нам это стоило больших усилий. Например, когда Orexigen работала над лекарством, выяснилось, что подавление аппетита с помощью одного механизма активирует его рост за счет другого, поэтому компания должна была переключиться с разработки препарата с одним действующим веществом на комбинированный.

Другой крупный рынок, интересный венчурным инвесторам,  — новые обезболивающие. Так как самые сильные, опиоидные анальгетики, во многих развивающихся странах запрещены, фармотрасль озабочена созданием новых классов веществ. Они должны не вызывать зависимостей, но при этом эффективно бороться с болью.

Еще одна большая тема — нейродегенеративные заболевания. Очень много научных групп по всему миру, например, бьются над болезнью Альцгеймера — но пока препараты, противостоящие болезни, находятся только на первой-второй фазе клинических испытаний. Это связано с тем, что проводить исследования потенциальных препаратов на животных практически невозможно — нарушения, возникающие в ходе болезни Альцгеймера, наблюдаются только у … полярных медведей. Приходится специально создавать генетически модифицированных мышей, это очень дорого. Наша портфельная компания продавала трансгенных мышей другим лабораториям, цены доходили до $1 млрд.

— Вы инвестируете в медицинские устройства, в телемедицину?

 — Девайсы — менее выгодный объект для инвестиций, чем лекарства, потому что корпорации скупают их неохотнее. Но в целом мы видим перспективы в этом сегменте, потому что перед индустрией здравоохранения до сих пор стоит глобальная проблема — пациенты не выполняют указания врачей. Так что любые технологии, которые помогут врачу убедиться, что пациент принял таблетку (например, гаджет, который отошлет врачу уведомление, когда больной открыл флакон с лекарством и закрыл его), будут иметь спрос. Точно так же будут востребованы и изобретения, которые будут помогать пациентам проводить самодиагностику. Сейчас идет много дискуссий о будущем технологий для удаленного мониторинга через интернет. Лично я не верю в то, что такие телемедицинские проекты ждет большой успех. Да, услуга нужная, но кто будет платить за нее — непонятно. Она не настолько ценна ни для пациентов, ни для врачей, чтобы они были готовы расстаться с серьезными деньгами.

 — Кто в целом сегодня становится драйвером инноваций в биомедицине?

 — Сложно назвать кого-то одного главным агентом изменений. В этом секторе на венчурном рынке формируется «пищевая цепь». Новые молекулы рождаются в исследовательских институтах. Впоследствии инновации подхватывают частные инвесторы (бизнес-ангелы или венчурные фонды), от них они переходят в руки фармкорпораций. Те уже меньше занимаются научными исследованиями и отлаживают маркетинг и продажи  — на них в бюджетах крупных компаний обычно приходится больше расходов, чем на R&D.

 — Есть ли звенья, где эта цепь разрывается?

— Провал существует между той стадией, когда ученые устанавливают связь между новой мишенью и патологией, и первыми шагами в коммерциализации этого открытия. Например, многие команды ученых успешно заканчивают доклинические исследования (на это хватает грантов или средств из бюджета научной организации), но финансирования для испытаний на людях у них уже нет. В такие проекты даже венчурные капиталисты входят неохотно: им хочется оценивать, хотя бы предварительно, эффекты, которые препарат окажет на человека.

Кстати, сейчас ситуация меняется в лучшую сторону. Из-за кризиса финансирование научных разработок сокращается, так что ученые стали все активнее привлекать частные деньги.

 — Меняются ли процедуры одобрения новых лекарств?

 — Сейчас регуляторная среда становится лучше. В последнее пятилетие FDA несколько раз обновила рекорды по числу препаратов, зарегистрированных за год. Безусловно, изменение законодательного регулирования идет «волнами». Если происходит нарушение с безопасностью и эффективностью одного лекарства, часто за скандалом происходит введение новых стандартов для многих биотех-инноваций. То же самое и наоборот: поразительные результаты одного нового лекарства могут смягчить позицию регулятора в отношении разных классов препаратов. В целом сегодня FDA и EMEA настроены благосклонно к командам в лабораториях и их инвесторам, если они готовы идти на крупный риск в погоне за большим выигрышем.

Опять же, свое влияние на позицию регулятора оказывает фармакогенетика. Раньше исследования позволяли протестировать определенный эффект нового препарата, но другие его воздействия на человека, зачастую скрытые, становились видны позже. Сейчас мы можем проследить реакции организма на лекарственные средства, заглянув в его ДНК — видны будут все изменения, вызванные экспериментальным препаратом. То есть знания о геноме человека дают возможность меньше рисковать, утверждая новые лекарства, нивелировать побочные эффекты новых препаратов — разумеется, это смягчает регуляторов.

Есть распространённый миф: венчурные фонды вкладывают деньги в проекты и ждут- кто из них станет новым прорывом, а кто пойдет ко дну. В life sciences такой подход не работает

 — У вас есть строгая процедура оценки проектов, которые хотят получить инвестиции?

 — Мы получаем около 1500 заявок ежегодно, финансируем 5-7 компаний. Многие считают, что венчурным инвесторам помогает какая-то врожденная интуиция, но на самом деле отбор проектов — наука. Мы держим в поле зрения тысячи компаний, общаемся с сильными учеными в разных сферах, следим за научными публикациями. Если нам кажется перспективной одна из разработок и мы всерьез рассматриваем возможность ее профинансировать, мы приглашаем обсудить ее нескольких ведущих исследователей в области, в которой работает компания. Если их вердикт положительный — проводим интервью с докторами, потому что в конечном счете они выписывают рецепты. Потом мы общаемся с пациентами. На все это обычно уходит два-три месяца.

Но основная работа начинается после сделки. Есть распространенный миф: венчурные фонды вкладывают деньги в проекты и ждут: кто из них станет новым прорывом, а кто пойдет ко дну. В life sciences такой подход не работает. На самом первом этапе мы подбираем команду менеджеров и финансистов. Потому что в венчурном бизнесе успех — это не только удачно найденная бизнес-идея и грамотно выведенный на рынок инновационный бизнес. Успех  — это еще и провальный проект, вовремя распознанный. Если мы могли бы влить в проект десятки миллионов долларов, но поняли, что ничего не получится, потратив только $500 000,  — это успех. Хороший венчурный инвестор умеет быстро падать. Именно поэтому так важно привести в стартап грамотных управляющих — они смогут вовремя дать нам понять, что мы ошиблись. А ученые будут бесконечно пытаться экспериментировать с предложенной инновацией, чтобы продлить ей жизнь.

 — У России есть шансы на быстрое развитие рынка life sciences?

 — Россия на мировом рынке биотехнологий, в частности медицины и фармацевтики, пока незаметна. Безусловно, здесь много талантливых ученых, качественное образование в сфере естественных наук (во много обязанное советскому прошлому страны), но инфраструктуры для наукоемкого бизнеса практически нет. Боюсь, уйдут десятилетия на то, чтобы талантливые молодые ученые не уезжали работать в зарубежные компании и не меняли сферу интересов на другие инновационные рынки. В ближайшие годы я вряд ли приеду в Россию искать перспективные команды. Есть лишь несколько сфер, где Россия зарекомендовала себя как сильный игрок. Например, офтальмология — именно в СССР были проведены первые операции по лазерной хирургии для коррекции нарушений зрения, и до сих пор в этой сфере у России сильная научная база. Другое направление, где у России есть преимущество, — клеточные технологии. Во многом так произошло потому, что во многих странах, в том числе США, применение стволовых клеток запрещено.

В этой ситуации правильная стратегия развития биотех-инноваций  — трансфер технологий. Если государство и частный бизнес будут приобретать лицензии у зарубежных фармкомпаний на новые лекарства, которые уже включены в программы доклинических и клинических испытаний, — в России будут создаваться свои инновационные производства. Вот тогда от адаптации зарубежных разработок и их продажи Россия сможет перейти к собственным новым продуктам. 

Источник

Вернуться к разделу

Все Портфель

Медиа центр

Перейти в медиа-центр